Этика ушедшего поколения. К 100-летию Театрального института им.Б.Щукина

Выпуск №8-168/2014, Театральная шкатулка

Этика ушедшего поколения. К 100-летию Театрального института им.Б.Щукина

 

Прохожу меж знакомых гранитов

Меж дорожек - моя страна: Стелы, памятники, плиты -

 Имена, имена, имена...

 

Первые послевоенные годы прошли для меня под флагом Вахтанговской школы. Один из студентов ГИТИСа тогда пренебрежительно бросил: «Драмкружок на могиле Вахтангова». И попал в точку, но промахнулся. Сарказма не получилось, ирония не удалась.

Еще со времен Мансуровской Студии, когда Станиславский запретил артисту Художественного театра Вахтангову заниматься режиссурой, а ученики молодого новатора, сохраняя верность учителю, вывесили на стене «Честное слово» никому не рассказывать об общей их тайне, Вахтанговцы следовали главному постулату Евгения Багратионовича: «Театр - явление коллективное». Наши преподаватели, прямые ученики своего кумира, молодели, вспоминая ушедшего, и часто повторяли его утверждение: «Артиста выучить нельзя. Можно воспитать человека».

Вспоминаю первую лекцию Бориса Евгеньевича Захавы. Ректор Училища был и теоретиком и идеологом коренных Вахтанговцев, Председателем Старого Совета Мансуровской Студии.

Пятидесятилетний, среднего роста, плотный, с поредевшими русыми волосами и мясистым пористым носом, похожим формой на крупную сливу с острым кончиком, он задумчиво потирал ладонью затылок, подбирая нужные слова, и, остро поглядывая на слушателей, убежденно говорил: «Если вы на улице встретите человека, по внешности и поведению которого сразу видно, что он - артист, могу с уверенностью сказать: плохой артист».

Они учили скромности. Каждый по-своему. Валерия Федоровна Тумская рассказала однажды, что Вахтангов запрещал ученикам аплодировать в зале на публичных спектаклях студии.

Художественным руководителем второго курса в 1945-1946 гг. был Иосиф Моисеевич Толчанов - интересный человек и яркая индивидуальность. Он обладал своеобразным чувством юмора. Как-то, войдя в комнату деканата, спросил у вечно толкущихся там студентов: «Кто сейчас без дела?» Те думали, надо выполнить какое-то поручение и с готовностью откликнулись. Толчанов плотоядно улыбнулся и продолжил: «А вы читали там объявление: «Без дела не входить»? Услужливых, как ветром сдуло.

Будучи первокурсниками, мы наблюдали, как Толчанов выстроил в холле свой Второй курс ткнул пальцем в сторону одной из студенток.

- Это у Вас - что?

- Простите? - не поняла девушка.

- Я спросил, что это такое?

- Р-рот, - нащупывая верный ответ, растерянно проговорила она.

- Нет!

- Губы...

- На губах?

- Помада.

- Стереть!

И Толчанов уставился на красотку Леру Горбунову с золотой короной на голове.

- Это Ваша коса?

- Моя.

- Выньте шпильки! Расплетать не надо. Так. Носите на спине!

С того памятного раза, перед занятиями мастерством актера, девчата Толчановского курса снимали и прятали все свои побрякушки: колечки, бусы, клипсы, стирали помаду, словом принимали должный вид.

Была в Щукинском училище «фирменная» учебная дисциплина - история театра имени Вахтангова. Ее вел околотеатральный писатель Хрисанф Николаевич Херсонский, автор книги «Евг. Вахтангов» в серии ЖЗЛ. А на втором курсе мы должны были написать рефераты по творчеству Б.В. Щукина. Студенты заявляли Херсонскому, о чем хотят писать, а тот адресовал к газетным рецензиям, журнальным статьям и другим материалам театральной библиотеки.

Признаться, я видел Щукина на сцене только два раза. Это было еще до войны, и что я мог написать в реферате? Что вычитал и почерпнул из чужих впечатлений. Не только читателям такой работы, но и мне самому это было совсем не интересно. Я сказал, что хочу написать: «Щукин - член коллектива, Щукин - человек». Херсонский был несколько огорошен. По этой теме он ничего рекомендовать не решался, не мог. А я и не ждал от него советов. Тогда еще были живы свидетели и соучастники Щукинских работ, товарищи по театру, соседи по дому, наконец, жена его, то есть, вдова - Татьяна Митрофановна Шухмина. Оставалось только расспрашивать и слушать, слушать и запоминать.

Вообще, талант гораздо чаще, чем нам бы того хотелось, тускнеет при ближайшем рассмотрении, теряет значительную долю своего блеска, и мы досадуем, что вторглись, куда не следовало, не только потому, что «большое видится на расстоянии», но и потому, что трудно обычному человеку рядом с гениями. Они принадлежат глобально всем, а ближних подавляют и угнетают.

Борис Васильевич был гением редких качеств. Действительно редких, а по нынешним меркам и вовсе чудаком. Когда он умер, в наследство семье остались... 300 рублей. Теща, наблюдая его отношение к жене, до последних дней называла не иначе, как женихом. Сослуживцы в начале творческого пути могли ему снисходительно заметить: «О чем спрашиваешь? Талант надо иметь!» А когда Щукин стал ЩУКИНЫМ, он не слышал от них ничего кроме комплиментов и обращался за советами к случайным свидетелям репетиций, - рабочим сцены, театральным уборщицам и билетерам, в надежде выудить из разговора зернышко, важное для работы. После первого спектакля «Человек с ружьем» домой к артисту заехал В.М. Молотов. Огляделся в доме, где жил Щукин с семьей, а назавтра туда привезли и расставили мебель.

... Татьяна Митрофановна усадила меня за то самое бюро из гарнитура в кабинете Бориса Васильевича, и оставила наедине с его черновиками, заметками, записками и письмами. Он ведь и выступал в стенгазете, и рисовал, и заведовал труппой. Не буду ничего и никого цитировать, скажу только, что материалов по теме хватило с лихвой. Но об одном надо все же рассказать.

Поздно вечером, - по-театральному поздно, - где-то около полуночи я наткнулся в ячейке на вскрытое письмо, в конверте которого оказалась фотография. Молодой человек, лет двадцати пяти-двадцати шести, темноволосый, в вельветовой курточке с напуском, какие носили в тридцатые годы, какую и мне сшила тогда бабушка из суконной портьеры. Из кармана торчит колпачок сигарообразной авторучки «Прометей», самописке по-тогдашнему, - гордость советского производства канцелярских принадлежностей. На обороте фотографии - чернилами: «Дорогому Борису Васильевичу Щукину, творцу моей новой настоящей жизни от Шарова Николая». Дата: 1936 год. И тут же листочек, карандашом. Начинается: «Это письмо является продолжением нашего с Вами разговора у Вас дома в 1933 году...»

Загадочное начало! Я был молод, и вполне мог дойти пешком, так что городской транспорт меня не связывал, а хозяйка дома любезно и тактично не торопила. Рядом с первым письмом нашлось второе. Вот что я прочитал: «... Не стану писать, как и почему, но в 1923 году я попал в среду уголовников. По своей восприимчивости быстро усвоил эту среду и вскоре прослыл за неплохого домушника под кличкой Шпинарет...» И дальше корреспондент писал, что «прошел все московские тюрьмы и много в других городах, имел несчетное число побегов». А в 1933 году ему «надо было скрыться и получить документы». Николай поступил на производство и стал посещать фабричный драмкружок, которым руководили Щукин и Мансурова. «Ц.Л., - пишет бывший Шпинарет, - прозвала меня бандитом. Она, конечно, не знала, кто я такой, но Вы не представляете, что во мне делалось, когда она меня так называла.... А потом был наш с Вами разговор у Вас дома, когда Вы мне сказали, что я могу, и который я всю жизнь помню...»

Далее Шаров признается, что, проработав до отпуска, он на фабрику не вернулся, «прежние корни сидели слишком глубоко», а двинулся на Север. И там, как пишет, «глупо и случайно» попал в милицию. Прошлое всплыло. Приговорили к расстрелу. Восемь дней после приговора ждал и думал. И бежал. Приехал в Москву и явился с повинной. Направили в 1-ю Трудколоноию НКВД в Болшево. Работает там в фотографии. Есть драмкружок. Ходит туда. Скоро покажут свой спектакль. Начальники обещают, что из Москвы приедут знаменитые артисты. «А я думаю, - пишет Шаров, - хорошо бы, чтоб вместо всех знаменитых, приехали Вы. Дорогой Борис Васильевич, приезжайте и посмотрите. Если Вы скажете, я, чего бы это ни стоило, стану артистом. Если нет, - серьезно займусь фотографией». Щукин ездил в Болшевскую трудколонию, виделся с Шаровым и не его вина, что в 1938- м Николая не стало. Расстреляли все-таки.

Реферат мой прочитали на Педагогическом Совете, а спустя некоторое время ректор Щукинского училища, народный артист РСФСР и профессор, соискатель ученой степени Доктора Искусствоведения, тот самый, про которого находчивый Тарталья-Щукин радостно говорил в «Турандот»: «Есть три слова на «ва» - «Корова», «Захава» и «Халва»! Так вот, Борис Евгеньевич Захава подошел ко мне, второкурснику, и попросил разрешения (!) использовать мою находку в своей работе. Он готовил к изданию очередную книгу. Пишу об этом не для похвальбы, а чтоб задумались: ректор ВУЗа и второкурсник! Нет, не ностальгия возвращает нас в те времена! Думы о настоящем и будущем.

Возвращаясь в первые послевоенные годы Щукинского училища, и успешные выпускники и неудачники, вспоминая своих учителей, непременно называют Владимира Ивановича Москвина. Парадоксально, но факт. С точки зрения официальных инстанций, недопустимо себя ведущий, нарушающий принятые нормы педагогической этики, среди «народных» и «заслуженных», не имеющий никакого почетного звания, он оказывается на поверку самым уважаемым и самым авторитетным - педагогом №1. У него мы учились не формальному уважению к сцене. Он никогда не выходил для показа на площадку, перешагивая через рампу - только из-за кулис. Он никогда не ступал на сцену с горящей папиросой. Обязательно оставлял ее в пепельнице на режиссерском столике. По его настояниям мы отвыкали совать горелые спички назад в коробок, так как это может обмануть и подвести во время сценического действия. Москвин приучал никогда не переставлять, не передвигать и не перекладывать ничего за кулисами, ведь это может быть заряжено там для партнера.. Он следил, чтоб мы не присаживались в самостоятельных работах на край стола, не ставили ногу на стул или табуретку, учил стоять свободно и естественно и следил за нашим вкусом, сурово определяя, кому из девушек можно выходить в мужском костюме, а кому нет.

В середине второго курса мы впервые стали репетировать с педагогами фрагменты драматургических произведений. Говоря на училищном профессиональном арго, на смену этюдам пришли педагогические отрывки. В.И. Москвин взялся поставить со студентами сцены из пьесы Г. Бергера «Потоп». Это было смелым решением. Ведь «Потоп» шел в 1- й Студии МХТ у Станиславского. В «Потопе» играли Вахтангов и Михаил Чехов. Тот легендарный «Потоп» еще помнили. Наш педагог взял в работу две сцены: утро в баре с участием Стреттона, О‘Нейла, Бира и Фрэзера и парную сцену Лиззи - Бир. На роль Лиззи была назначена А. Потатосова, О'Нейла поручили И. Литовкину, Фрэзера - Б. Цфасману, Стреттона мне. Роль Бира были призваны пробовать Ю. Заев и Г. Яковлев.

Видимо, это была «разведка боем» - проба сил студентов нового набора. В случае удачи, Москвин мог подумать о постановке спектакля полностью. Не помню теперь застольной работы. Совсем не помню. Зато на всю жизнь запомнилась поздняя вечерняя репетиция в гимнастическом зале на четвертом этаже, где находилась в те времена основная наша учебная сцена. Репетировали утро в баре Стреттона. Оно начиналось телефонным разговором. Хозяин бара заказывал кому-то на базе двойную порцию льда. Это - самое начало, и режиссер хотел, чтобы в первый момент сцена была безлюдной. Только голос Стреттона чтоб звучал из-за кулис.

На сцене - барная стойка, два столика для посетителей, вешалка для верхней одежды, канапе. Телефона не видно. Став за второй кулисой, начинаю текст.

- Нет! - прерывает Москвин. - Не так! Ты говоришь по-вечернему, а дело происходит утром. Давай еще раз!

- Не то! - снова останавливает меня Владимир Иванович. - Стреттон - деловой человек, и бар находится в деловом районе, поблизости от биржи. Здесь ритм жизни другой. Начни еще раз!..

- Сто-оп! Посмотри на градусник! Сейчас раннее утро, но уже жарко. Чувствуешь? Значит, денек обещает быть удачным. Начинается доходный деловой денек... Ну-ка?!..

- Вот что, - говорит режиссер из зала. - Выйди из-за кулис. И из-за стойки выйди! На середину бара. Так. Танцуй! Нет, пляши! Прыгай!! Лиззи нет сегодня? - Очень хорошо. Ругайся!

- Что?

- Ругайся, я говорю! Да не так - матом! Во-во! О'Нейл, иди к нему! Присоединяйся! Возьмитесь за руки!.. Фрэзер тоже! Между столиками! Держитесь цепочкой! Скачите! Орите, что хотите!

Оставив свое место в зале, Москвин сам выскакивает на сцену.

- Давайте мне руки! Ну, - вместе!!!

Поздний вечер в тихом Приарбатском переулке. Где-то рядом Музей-квартира Скрябина. Гаснут огни в домах. Отходят ко сну интеллигентные староарбатские старушки, а на четвертом этаже театрального Училища, за плотно прикрытой и запертой изнутри дверью, скачут, беснуясь, студенты с преподавателем. Прыгают, как обезьяны и матерятся, как ломовые извозчики. Минуту, другую, третью...

Мы постепенно перестаем себя контролировать, перешагиваем невидимый барьер условностей, полностью раскрепощаемся, дикарствуем. Москвин выскальзывает из цепочки, соединяя руки мои и О'Нейла у себя перед грудью.

- Продолжайте! - кричит он, отступая к своему режиссерскому столику. - Продолжайте!

Мы орем и скачем втроем.

- Фрезер, со сцены! - командует Москвин. - О'Нейл, со сцены! Стреттон, к телефону! Начинай!

Я произношу текст, а внутри у меня все еще клокочет наша сумасшедшая пляска. Вот оно - деловое утро американского бизнесмена!

На той же репетиции Москвин объяснял Фрэзеру причину его раздражительности и душевного раздрызга. Фрэзер проигрался на бирже и зашел в бар с горя. Он хотел побыть в одиночестве, но как нарочно, встретил Бира, который как раз выиграл.

- Значит, Фрэзер проигрался?

- Катастрофически. В дым!

- Как же он пришел в бар? На что пьет? - прикидывают на себя судьбу персонажа советские студенты.

- Вы не совсем правильно понимаете ситуацию, - разъясняет Москвин, - и слово «разорился» тоже. Знаете, у меня сейчас совсем нет денег. Однако висит дома Левитановская «Сирень». Третьяковка предлагает за нее 60 тысяч, а я не отдаю.

- Отец, - говорил по этому поводу Владимир Иванович, - всегда старался покупать работы известных художников. Если Качалов вешал у себя приглянувшуюся картину, не думая о ее создателе, Ивану Михайловичу было важно имя.

Москвин вырос среди людей театра. О них он и говорил. Чаще всего - о друзьях своего отца, прославленных стариках Художественного и о тех, кто бывал в их доме. Можно ли удивляться, что выросший в этой атмосфере Владимир Иванович относился к театру не так, как другие, не восторженно, не зрительски. Он не влюблен был, а любил глубоко и требовательно. В период тотальной нивелировки драматического театра жаловался, что перестал ходить на спектакли, - скучно. После первых десяти-пятнадцати минут ясно, что будет дальше, как будут играть, и он уходит. Наш театральный воспитатель жил работой, постоянно думал о ней, но не говорил постоянно, как герои производственных пьес и фильмов. Училищные заботы жили в нем подспудно, где-то в подкорке.

Вот мы сидим за обедом в доме Москвиных на Брюсовом. Любовь Васильевна, Клавдия Исидоровна... Разговор общий, отвлеченный. Вдруг Владимир Иванович кладет свою вилку:

- Вот что я понял, - говорит он совершенно неожиданно, - Канаевой надо сыграть Соню из «Дяди Вани». (Кира Канаева учится на нашем третьем курсе.) Ты будешь Войницким, - решительно продолжает Москвин, - Серебрякова дадим Березницкому, Потатосова - Елена Андреевна...

Он встает из-за стола к телефону в прихожей, набирает номер руководителя нашего курса Анны Алексеевны Орочко.

- Слушай, Ася! Как ты смотришь на то, чтобы дать Канаевой Соню? Да, да, третий акт. Я возьму эту работу. Договорились?

И он возвращается к столу, к общему разговору совсем на другие темы.

Педагогическая режиссура В.И. Москвина освещалась подлинным талантом, а талант жив работой. Он требует новой и новой самоотдачи. Наверное, потому Москвин так щедро расточал свои творческие способности. Все вокруг знали широту его натуры, щедрость и благородство, и многие преподаватели с громкими именами и почетными званиями пользовались этим. Ведя со студентами свои режиссерские работы и завершив застольный период, они не стеснялись позвать Москвина, чтобы он помог «развести», то есть, мизансценировать отрепетированное, чтобы поставил их работу на ноги, что-то подчеркнул, а что-то и спрятал. Звали не стесняясь и не опасаясь огласки. Он никому не отказывал. Он был способен в одну-две репетиции вытянуть заваленную работу и никогда не афишировал свой вклад. В то же время, благородно до щепетильности, никогда не присваивал чьи бы то ни было творческие находки.

Вот Москвин ведет на диплом сцену «В корчме на Литовской границе» из Пушкинского «Бориса Годунова». Эта работа стала одной из лучших в период нашей учебы. Ее многократно повторяли, включая в программы исполнительских вечеров и выездных концертов училища. Роль Самозванца репетировал А. Холодков, хозяйку корчмы - Л. Мандрыкина, отца. Варлаама - Н. Малышев, отца Мисаила - А. Крюков, а Я. Березницкий и я - приставы. Москвин за работой постоянно говорил, как репетировал эту сцену в Вахтанговском театре до своего ареста В.Э. Мейерхольд. В 1948-1949 годах уважительно говорить со студентами о «враге народа» решился бы не всякий. А Москвин рассказывает нам, что Мейерхольд мечтал поставить «Бориса Годунова» полностью, но не знал, как решить на сцене финальную авторскую ремарку: «Народ безмолвствует». Если б решение нашлось - поставил бы все, а так репетировал сцены Самозванца. Тогда Самозванца должен был играть как раз В.И. Москвин. И вот он, в дни, когда Мейерхольд, бесследно сгинувший в Гулаге, поминался исключительно в ругательном контексте, едва ли не на каждой репетиции рассказывал нам о творческих особенностях и находках выдающегося режиссера.

Он много говорил о значении, которое придавал Мейерхольд смеху. Когда по ходу действия дело доходит до чтения примет Григория Отрепьева, и Варлаам, с трудом читающий царский указ, угрожающе произносит: «Да ты, брат, видно, забавник», Самозванец подхватывает реплику веселым смехом. И, чем дальше читает Варлаам, тем громче и заразительней старается хохотать Григорий. А к моменту, когда пристав произносит убийственное: «Да это, друг, не ты ли?!», Самозванец хохочет, стоя спиной к столу, за которым - спасительное для беглеца окно, хохочет заразительно, не сводя, однако, напряженного взгляда с приставов, и в какой-то момент обрывает смех. И тогда смех обращается на глазах у зрителей в гримасу, в звериный оскал застывшего рта. Это служит сигналом для хозяйки корчмы. Она со всей силы толкает стол за спиной Самозванца, открывая ему путь в окно и перекрывая дорогу приставам. Григорий взлетает на подоконник, выхватывая нож из-за голенища, в последний раз оборачиваясь на зрителей, прежде чем исчезнуть в оконном проеме. В высшей степени выразительным был этот финальный эпизод, и Москвин не раз говорил во время репетиций, что смех Самозванца - находка Мейерхольда.

И еще об учебных репетициях. Творческая логика педагогической режиссуры В.И. Москвина вытекала из классической театральной «школы переживания». Начиная со студентами новую работу, он всерьез и надолго задерживался на первой же сцене. Бывало, случайный свидетель, журналист, готовящий статью о будущем дипломном спектакле, недоумевает: до выпуска так мало времени. Не успеют!

- Успеем, - уверенно отвечал Москвин, и продолжал копать в глубину образов. Он знал, что для исполнителей главное - понять своего героя, почувствовать нутром характер, по Вахтангову, «опустить в кровь». А тогда уже можно уверенно действовать в образе.

Нам было интересно с Москвиным, и порой казалось, что Владимиру Ивановичу интересно с нами. Во всяком случае, мы были для него не учебными единицами, не безразличными студентами вообще, более или менее способными воплотить его творческую задумку. Этим он решительно отличался от других режиссеров. Он был к нам глубоко по-человечески внимателен. Потому и замечал то, что для других оставалось закрытым.

Однажды он приостановил нашу репетицию и обратился ко мне:

- Что у тебя случилось?

- Ничего, - ответил я.

- Все в порядке?

- Все в порядке.

- Будем продолжать.

Но через пять минут мастер объявил перерыв. Он вышел из училища и позвал меня за собой, на Арбат.

- Ты мороженым когда-нибудь закусывал? - спросил педагог студента.

- Нет, не приходилось

- Сейчас попробуешь. Очень приятно идет.

Зашли в кафе. Уселись за столик. Он сделал заказ, и, пока официант отошел, сказал:

- Я не спрашиваю, что у тебя произошло. Не говори, что именно. Скажи только, ведь что-то случилось?

Это было в 1947 году, в день, когда мы получили отцовскую телеграмму с Колымы: «Срок кончил. Домой не ждите».

- Да, - признался я, - случилось.

- Вот я и чувствую!

Он был психолог.

Когда Владимира Ивановича уже не стало, целомудренный Захава воспротивился проведению вечера памяти в Доме Актера. И только много позже, уже без Захавы, такой вечер состоялся. И вспоминал Москвина добрым словом выпускник 1947 года Евгений Симонов, говорил о любимом наставнике окончивший Щукинское училище в 1948 году Артур Эйзен. И кланялся земным поклоном портрету учителя былой исполнитель роли Нила в дипломном спектакле 1950 года Михаил Ульянов, и Василий Лановой, закончивший курс в 1957-м, рассказывал, как Москвин приходил к ним помочь в работе Ц.Л. Мансуровой.

Окончание в №9-169/2014

Фотогалерея

Отправить комментарий

Содержание этого поля является приватным и не предназначено к показу.
CAPTCHA
Мы не любим общаться с роботами. Пожалуйста, введите текст с картинки.